Previous Entry Поделиться Next Entry
Руслан Герасимов. Юлиан Цибулька, или Незадавшееся сватовство
aesthetoscope
Однакож, что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего — всё кончено, всё сделано. Уж вот даже и теперь назад никак нельзя попятиться: чрез минуту и под венец; уйти даже нельзя — там уж и карета, и всё стоит в готовности. А будто в самом деле нельзя уйти? Как же, натурально нельзя: там в дверях и везде стоят люди; ну, спросят: зачем? Нельзя, нет. А вот окно открыто; что, если бы в окно? Нет, нельзя; как же, и неприлично, да и высоко. (Подходит к окну). Ну, ещё не так высоко, только один фундамент, да и тот низенький. — Ну, нет, как же, со мной даже нет картуза. Как же без шляпы? Неловко. А неужто, однакоже, нельзя без шляпы? А что, если бы попробовать — а?

Н. В. Гоголь "Женитьба"


Здравствуй, драгоценный мой читатель. Случалось ли тебе бывать на Украине, а именно в западной её части, а именно на Галичине? Благословенный Богом край! Кажется, щедрость природы, её непреодолимая сила и неисповедимое многообразие, разлились здесь в полной мере, если не с излишком. Здесь есть всё – всё, что любезно и приятно для беспокойного ока путешественника, щекочущее его нерв познания, застоявшийся в непрестанном ожидании новых потрясений; здесь есть всё – всё, что мило и привлекательно для лирично вскормленных пошлостью бульварного романа, прелесть как смазливых и чудно' сколь глупых молоденьких барышень, а также всё, что благотворно-лечебно при пищеварительной несостоятельности, коликах и изжоге их неизменных соглядатаев – всеведущих гуру-мамаш.
Любезный читатель, здесь ты будешь иметь случай увидеть горы, недостижимо прекрасные в своём гордом многовековом величии, где самый звук падающего камня кажется чем-то чуждым и неприличным, долины, щедро воздающие настырным трудам упрямого селянина, говорливые ручьи, жарким летним днём ублажающие слух и взор жаждущего освежиться бездельного ротозея и с грозной свирепостью бунтующего потопа (после частых затяжных дождей) беспощадно сметающие всё на своём пути: будь то разбитная колымага сена, высотой с трёхэтажный особняк районного головы, или же, тьфу ты пропасть! ярко блестящий, так и прыгающий в глаза приманчивым соблазном роскоши, форд областного депутата!
Если же посчастливилось побывать здесь, то непременно ты был и во Львове, овитом легендами, таинством предания и тщеславной болтовнёй исторического вымысла княжем1 городе, где всё, от булыжной мостовой до уличного фонаря, от мрачного убранства костёльной архаики до вычурной затейливости барочной лепнины, говорит о прошлом, всё дышит им и будто наяву рисует перед внутренним взором картины его былой шляхетной славы, силы и воли.
Случалось ли тебе бродить по Львову, его узкими мощёными улочками в дождь? О, как свежо и чудно, и весело дышится под этим беспрестанно мелким, вечным львовским дождём, как волнуется и радостно бьётся в неистощимом упоении вдохновенного ликования сердце! Как ярко и живо в проснувшемся воображении возникает... что ж может увлечь тебя, о мой достойный собеседник? – не милый ли образ молоденькой и резвой панночки, – вот, кажется, сейчас она готова появиться в маленьком оконце второго этажа и, прилежно прячась за ажурной тяжёлой занавеской, кокетливо подсмотреть вон за тем чернобривым2 франтом, нарочито неспешно и важно прогуливающимся в новом бархатном жупане цвета свежеразрезанного бурака и жёлтых сафьянных сапожках под окнами "циеи вэльмы гарнои пани"3. Иль в затасканной хламиде и седеющих пейсах вдруг предстанет пред тобою аптекарь еврей, с всегдашней услужливо зыбкой улыбкой библейских праотцев простосердечно и мягко пытающийся всучить очередному недотёпе залежалую дрянь под вывеской эликсира вечной молодости и красоты.
Но быть может, многочтимый читатель, тебе случалось с добрыми приятелями дружеской компанией беззаботно бродить по вечернему Львову (куда там твоему Горацию с его кружком сибаритствующих собутыльников!), – чего тогда не взбредёт на ум, над чем не посмеёшься весело и вольготно, о чём не будешь спорить в сердечном добродушии приязни и товарищества. По всему городу загораются огни, ярко освещая магазины, мостовую, соборы, кованые ограды, красавец оперный и высокую деву, там, вверху, над ним, тонкой лилейною рукою держащую пальмовую ветвь. Шумно и весело вы вваливаетесь во львовскую кавярню4; здесь вам рады, здесь вас ждут и, кажется, давно ждали именно вас и только вас.
Пышногрудая официантка (широко наведённые чёрные брови, чувственные влажные губы, играющие мимолётным вздохом яркой помады, обольстительное великолепие привлекательно развитых форм) подходит к вашему столику; начинается живой смешливый разговор. В компании всегда найдётся балакучий хлопчина5, род засланного казачка, который запанибрата, впрочем, всегда в мере благопристойной жартивливости6, прицепится к благосклонной на болтовню красавице; товарищи всегда готовы поддержать его навязчиво нахальную болтовню не скудеющим собранием собственных баек и острот. Речь уже идёт – откуда гарна дивчина7, о далёкой родне, о внучатом племяннике её троюродного деда, о двоюродной цьоци8 внучатого племянника, о вашей: "Катэрыни, ко'тра наший Орыни – двоюридна Одарка9." Гарна дивчина, привыкшая к развязности гулливых завсегдатаев, равнодушно весела – спокойно и насмешливо отвечает она на полувосторженный трёп не в меру разговорившегося казачка.
Но, чу! читатель! смотри – она, будто ненароком, взглянула на тебя, смотри – она чуть опустила прекрасные свои очи, не смеет их подвести, нарочно не глядит на тебя, на нежном бархате её щёчек чуть проступила краска смущённого румянца!
Эй, приятель, берегись! ты чувствуешь, как к сердцу подкрадывается чувственная истома? как! – ты уже почти пылаешь? – жгучим роем пронеслись перед внутренним взором идеальные мечтания, живо и ярко впечатляющие соблазнительный и сладкий образ прекрасной незнакомки, привлекательную случайность романтического знакомства, краткие минуты незабываемого свидания и трагедийный пафос неизбежного расставания.
Эй, приятель, ты уже чувствуешь призыв рыцарственности и порывного благородства, ты уже готов защищать кроткую добродетель буфетной мадонны от всех мыслимых и немыслимых зол мира. Тебе уже мало и этих зол, ты решительно готов на подвиг, только бы случай к нему представился непременно сейчас и сам высокий подвиг был образцово показателен и убедительно ярок. И ты в нетерпении только ждёшь случая, только ищешь предлог, дабы показать в глазах своей избранницы безупречную чистоту своих высоко героических поползновений, и тебе нет дела, что глаза твоих приятелей горят теми же поползновениями, и ты не видишь, что старательно и густо подведённые глазки твоей мадонны в податливой насмешливости соображения сметливо примечают только одно: сколько чаевых она может получить от щедрой компании подвыпивших гультяев.
Но, может быть, многоуважаемый читатель, ты давно семейный человек и за размеренным ходом домоседной жизни не ценишь прелестей холостяцких пирушек да безудержно удалого мотовства. Что ж, и в этом случае твоей душе найдётся чем поживиться. Побывай здесь на Рождество, послушай украинских колядок, посиди за щедро изобильным и празднично затейливым галичанским столом, поучаствуй в радостно задорной возне рождественского вертепа. Однако лучше всего побывать здесь в ночь на Святого Николая.
Все уж заранее готовятся: ещё вовсе малые дети, верящие в добродетельную простоту и доступность чуда, пишут Николаю трогательные письма с рассказами о себе и наивными просьбами подарков, несомненно полагающихся послушным детям. Письма эти кладутся на подоконник и, будучи счастливо перехвачены, служат для чадолюбивых родителей довольно толковым и надёжным источником к удовлетворению детских чаяний.
Признаюсь, я люблю этот день по памятливой своей причастности к таинству чуда, в то время когда сын был мальцом и верил, что исчезающие письма, безусловно, изымаются вездесущим добрым Николаем и что благоволением того же Николая до утра возле кровати появляются желанные и щедрые подарки.
О счастливое, о сладкое время! Многие дни перед тем были посвящены деятельной и зачастую бестолковой беготне в поисках желанного, но вот наконец всё готово, надёжно спрятано и лишь ждёт надлежащего часа. С вечера все в счастливом нетерпенье только и говорят, что о предстоящей ночи, только и предполагают: что-то принесёт догадливый Мыколай?! Жена всё чаще улыбчиво и значительно поглядывает в мою сторону, сын уж пару раз бегал и заглядывал под свою кровать – ан нет, добрый святой верен традиции – таинство должно свершиться ночью! Наконец несколько угомонившись и пожелав друг другу надобраничь10, семейство укладывается; малец долго ещё крутится вьюном, сбивая постель и поглядывая под ложе, вот и он забывается в чуткой полудрёме; о долгожданная минута! – немилосердно шурша изменническими пакетами, чертыхаясь, почти на ощупь я пробираюсь в темноте и… с грохотом опрокидываю невесть откуда оказавшийся на пути стул.
Всё! Я раскрыт! Жена недовольным ворчанием комментирует мою неуклюжесть, сын начал ворочаться – подскакиваю к кровати, кидаю громоздкие пакеты и, подобно стремительной быстроногой лани Гомеровых эпосов, грузно уносясь прочь, с невероятным шумом взваливаюсь на кровать... Кажется, обошлось – восторженный голос ребёнка возвещает о свершившемся чуде; включают свет, моя Галя уж там, содержимое пакетов с шумом изымается, подробно рассматривается и обсуждается, с неизъяснимо тайным удовольствием слышу радостную возню домочадцев; меня зовут – с притворно равнодушной и показно заспанной рожей, кряхтя, вползаю к ликующему семейству, скверность характера мешает слишком явно показать живость сочувственного соучастия ко всеобщему радостно возбуждённому ликованию. Но всезнающий взгляд главы семьи среди слишком хорошо знакомых пакетов примечает нечто новое, незнакомое и волнующе приятное: "А цэ Мыколай прынис нашому таткови!11" Смотрю в хитренькие глазки моей Галушки:
– А может он и впрямь существует, и это не выдумка – Святой Николай!?
Но вижу, досточтимый мой читатель, как ты уже хмуришься и, досадуя, ворчишь – дескать, автор слишком дал крюк вбок да и занял воображение чем ни попадя. Ведь вот и название вывел самое что ни на есть простое и безобидное, самое что ни на есть глубокомысленно зазывное: Юлиан Цибулька, а уж и нагородил столько напраслины да сору; ведь вот и наврал столько сказок да затейного вздора, что глаза, читаючи всё это, раскраснелись и заслезились, будто к ним прикладывали луковицу – а воз и ныне там: о Юлиане и ни полслова. И куда только смотрит редактор, и отчего никто не присовестит автора, расходившегося писать самодовольным витией многословные, замысловатые враки? Ведь эдак, если каждый начнёт писать, что ему в голову взбредёт, если всякий начнёт разливаться Овидием да Горацием, да и приятелей своих именовать Вергилиями да Августами, то-то пожалеешь о судьбе безвинных его читателей, то-то и сам тихомолком взгрустнёшь и невольно опечалуешься: чем-то и сам хуже новоявленных Горациев – разве по лени пачкать своими каракулями бумагу да и морочить добрым людям голову. Нет, уж коли громогласно трубили о Юлиане Цибульке, так уж извольте тотчас представить Юлиана на суд читателя – подать его незамедлительно и без этих новозатейных штучек да проволочек!
И то, любезный мой читатель, вернёмся к утерянной нити повествования да к тому, о ком я хотел тебе рассказать – Юлиану Цибульке, главному герою и действующему лицу нашего рассказа, жителю малого галичанского городка Великие Харчи.
Кстати, о Харчах. Так уж заведено у человеков: всему самому мелкому и ничтожному давать преувеличенно торжественное и высокое прозвание. Однако, не ищи Великих Харчей на карте – жители его настолько целомудренно щепетильны и ревниво горды именованием своей малой родины, что всякий раз с приходом нового городского головы перелицовывают прозвание городка, стараясь ещё более придать ему выражения крупной значимости и неоспоримой важности. Вот лишь некоторые из названий этого забытого Богом селения, бывшие в употреблении гораздо ранее времени нашего повествования: Ласи Харчи, Рясни Харчи, Верхни Харчи, Харчи-Теребеньки, Гарячи Борщи и просто Харчи. Поговаривают даже, что один пылкий приверженец патриотической звучности предлагал переименовать городишко в Тёщины Харчи. Но большинством городских депутатов это новшество с негодованием было отвергнуто, оттого что не все из числа народных избранников, а в особенности случившийся тогда голова, имели надёжный и верный случай столоваться у той самой тёщи и, следовательно, получить основательных и достаточно глубоких патриотических поползновений к удовлетворению новационного предложения.
Впрочем, не вижу, зачем бы Великим Харчам не именоваться Великими Харчами. И в самом деле, стоит только взглянуть на карту, на карту милой сердцу Галичины, чтобы убедиться – Великие Харчи не есть нечто из ряда вон выходящее. Чего здесь только не найдётся, чего только не встретится – какой дивной причуды людского воображения, какой роскоши и диковины вдохновенного изобретения, сколько красочной фантазии и находчивого соображения, в каком только изощрении совершенства и самобытного изящества не ввернётся добродушно смешливый и неистощимый на выдумку украинский ум. Здесь есть: Боброеды и Борщевичи, Большая Передримиха и Малая Горожанна, Паликоровы и Пекихвосты, Жупаны и Капелюхи, Школяры и Бовдуры, а ещё Лёпы, Мавдрыки, Мазярка, Цетуля, Шарпанцы! Бог мой! и кто только возьмётся перечислить всё это неисчислимое богатство, всё великое многообразие оригинальности и таланта с которым щедрообильный народный дух вольготно разливает себя в названии городов и речушек, местечек и хуторков.
И вновь мы несколько пошли вкривь да вбок, видимо, такова непостоянная и зачастую замысловато рассеянная природа автора, а впрочем – пустое, коль случилась такая оказия, поговорим и о Великих Харчах.
Было бы большим преувеличением утверждать, что в облике и обычае Великих Харчей можно найти нечто необычное и ярко запоминающееся. При въезде, среди буйно разросшихся на придорожном раздолье кустов, как всегда водится в глухих провинциальных городках с пятнадцатью, самое большее шестнадцатью, тысячами жителей, красовался огромный баннер, вообще же величина этого баннера, как правило, обратно пропорциональна величине и значимости самого городишки. Однако это правило теряет силу в поселениях с числом жителей пусть даже на сотню превышающим заветные шестнадцать тысяч – тогда здесь уже виден размах горделивой самодостаточности, здесь уже чувствуешь широту безудержно прогрессивных градоначальнических устремлений, здесь уже отцы города, не размениваясь на жалкие сантименты патриотического тщеславия, но лишь из непреодолимой тяги к глубинному перестроечному новаторству и радикальному реформированию, то есть почти бескорыстно и благородно, жертвуют баннерными местами под рекламу необходимейших предметов в жизни добропорядочного жителя шестнадцатитысячника, как-то: бензопил, джипов и их, отцов города, собственных погрудных изображений в профиль и анфас. И потому при въезде в эти местечковые мегаполисы вас встречают полуобнажённые девицы в шортиках и пластиковых касках с чудовищно огромными бензопилами в своих изящных ручках да благочестиво доступные и милые лица людей из местной администрации.
Но наши Великие Харчи, увы, не принадлежали ни к шестнадцатитысячникам, ни даже пятнадцатитысячникам, и потому на въездном баннере было размещено фотографическое изображение улыбающейся осанистой и дородной украинской красавицы лет сорока в вышиванке и цветочном веночке, перевитом разноцветными стричками12, который смотрелся несколько странно и нелепо, если же взять во внимание возраст, осанистую крепость и почти мужественную жилистость красавицы, то, скорее, даже и глупо. На руках в рушнике, замест блистающей новенькой краской штилевской бензопилы, она с торжественной важностью держала румяно испечённый высокий каравай. Внизу аршинными буквами красовалась надпись: Вас витають Вэлыки Харчи13, выше и правей, чуть меньшими буквами, неизвестным художником-каллиграфом на её высокой груди было выведено: И я тут був14.
Чистосердечно сознаюсь, для меня не совсем понятно, коим образом он смог запечатлеть своё рукодельное искусство (беря во внимание нешуточную высоту баннера) и что именно ловкий озорник хотел сказать этими немногими, но, очевидно, ёмкими словами: то ли то, что баннер довольно высок, но, несмотря на это, он исхитрился оставить на нём знак верхолазной своей сноровки, то ли... То ли, что эта замечательно выдающаяся грудь была ему коротко знакома при других, гораздо более занимательных обстоятельствах... тогда, летней лунной ночью... когда воздух нежен и тёпел, будто парное молоко...
Но есть ли нам до того дело? Поговаривают, что фотографический портрет на лицевом щите города принадлежит местной красавице Зоряне Взбрындбкевич, фигуре значительной и, не побоюсь этого слова, легендарной, по количеству любвеобильных воздыхателей, лёгких как тополиный пух и щедрых на заманчивые обещания в духе пани Марыси, той самой, которая, торгуя на углу протухшей рыбой, заверяет всех и сама истово в то верит, что из этой гнили: "Будэ файна юшка15."
Ещё люди болтают, будто местечковый голова16 часто любил понаведаться к красавице Зоряне, но храни тебя Господь, любезнейший мой читатель, предположить что-либо дурное о цели его посещений – нет, он захаживал к ней вовсе за другим… впрочем, о цели частых и укромных посещений, думаю, лучше тебе справиться у самого головы, мы же со своей стороны смеем только скромно предположить, что единственным побудительным мотивом могла послужить его, головы, истинно отеческая забота о жителях вверенного ему городка.
Многие могут возразить, дескать, знаем, из какого теста лепятся нынешние градоначальники, знаем-де их отеческую заботу, чем они дышат и о чём помышляют.
Не понимаю, отчего люди так суровы и несправедливы к этому тихому сословию, подозревая его чуть ли не во всех мыслимых злодеяниях мира, но, в свою очередь, смею тебя заверить, благоразумный мой читатель, наш голова был совершенно иного рода. Печать терпеливого смирения да почтенного трудолюбия неизменно присутствовала на его простом и всегда несколько грустно отрешённом обличье. Правда и то, иногда это состояние грустной отрешённости переходило в совершеннейшую дрянь щекотливой гадливости и тоскливого безразличия. Тем не менее, эти редкие минуты совестливого дискомфорта никогда не мешали голове отправлять свои должностные обязанности, будучи от природы человеком безупречно требовательным и исполнительным, он никогда не позволял этим внутренним чувствам вольнодумного нигилизма взять верх над понятиями служебного порядка и долга (то есть наш градоначальник иногда подворовывал, часто даже против своей воли, но всегда это делал лишь из соображений последовательной и принципиальной служебной порядочности).
Однако же и то, когда ему, голове, предстояло выступить перед городской громадой с подробнейшим годовым отчётом о состоянии вверенного ему городского хозяйства, казны и майна17, задумчиво отрешённое его состояние чудеснейшим образом превращалось в ласково предупредительное и попечительно деловое. Он преображался. Пред нами являлся муж, высокоумный муж, муж совета и державы. Это был Наполеон, положительно – Наполеон!
Поскольку наш голова был несколько лысоватым человеком, вначале он вытирал светлую пустошь макушки и темени аккуратно сложенным платочком (при этом пушок кое-где ещё остававшихся реденьких волосков в неизъяснимом удовлетворении действом мудрой бережливости и заботы весело и вольготно поднимался вверх), затем, по-отечески мягко и одновременно решительно, начинал всегдашним своим приязненным обращением: "Витаю вас, дорогэсэньки мои харчоиды18." Назвать жителей Харчей по устоявшимся нормам просто харчивчанами ему не позволял ни чин, ни истая его гордость неподражаемой самобытностью и неповторимой оригинальностью как самих Великих Харчей, так и всего, что было с ними связано (голова не без основания рассуждал, что харчивчане звучит почти как харькивчане19 – жители другого, также несколько известного украинского городка).
Далее, с чудным порывом святоотческого благочестия, в длинном, очень длинном, пестрящем совершенно фантастическими цифрами отчёте, голова, ловко обминуя неприятные вопросы о недостачах и растратах, пускал скупую, и оттого особенно трогательную слезу на скудость средств, на скверность погоды, на общее худое состояние дел в державе, на эгоистичную скаредность центральных властей, на мировой экономический кризис и, наконец, на капризно завышенный курс японской иены; из всего этого следовало одно, всегдашнее неутешительное, но неизбежно рятивнэ20 – что тарифы, подати и добровольные взносы в городскую казну и в дальнейшем будут безбожно расти, что "днив бильшэ ниж ковбасив21" и что городской громаде необходимо свыкнуться с мыслью о, увы, неизбежных "нэгараздах22".
Городская громада в лице отдельных депутатов поднимала из некоторых, отдалённых, углов сессионного зала глухой, не вполне вразумительный ропот недовольства. Подозревая в том лишь популистское желание блудных чад-депутатов покрасоваться якобинской славой многогрешной своей оппозиционности, голова от возмущения покрывался праведной испариной, лысина его начинала блестеть на свету ламп яркой выпуклостью сверкающей белизны, и, повторив несколько раз кряду: "Нэ робить публи'ку, шановни добродии23," – уверенным и давно отработанным жестом он решительно и поспешно закрывал заседание за полным одобрением депутатским корпусом его, головы, годового отчёта. Дабы поддержать авторитет вверенной ему власти и дать прочувствовать подчинённым в должной мере высокие к ней уважение и пиетет, наш Бонапартий незамедлительно покидал заседание. О! конница Мюрата могла позавидовать стремительной быстроте и тактической дерзости этого блестящего манёвра! Лёгкий пушок достохвальной лысины подобно оперенью индейского вождя победоносными волнами двигался в такт энергичных телодвижений гордо пробирающегося в междурядье градоначальника...
Не вижу причин, отчего бы можно было невзлюбить нашего голову. Разве что из одного, основывающегося на пустых слухах предположения, что все градоначальники слеплены из другого, отличного от нас теста и что это тесто изначально негодного и дурного качества... Впрочем люди болтают много совершенно несообразного вздора, так, к примеру, утверждают, что самогон бабы Рузи гораздо чище, полезнее и питательней самогона пани Фроси – что есть несомненная ложь, потому что у страждущих неодолимой тягой причаститься резко пахнущей сивухой, вне зависимости от того, чьей оковитой24 они скрашивали свой богатый событийным приключенчеством досуг, на следующий день одинаково раскалывалась голова, наблюдалась отчаянная изжога, изо рта несло невообразимой дрянью и задурманенный рассудок судорожно пытался понять, отчего в карманах наблюдается полное опустошение и отчего он, рассудок, ровным счётом ничего не помнит о несомненно ярких и эпохально значимых страницах означенного досуга.
К слову, о событийном приключенчестве: стоит, наверное, отметить, что гражданская архитектура поселений, подобных Великим Харчам, а в особенности некоторые свойства их надолго запоминающихся дорог, предполагают некую обречённую предрасположенность несчастных жителей именно к яркого рода событийному досугу. По частоте достопримечательных ухабин, ям и выбоин, по количеству ушибов, синяков и ссадин, коими неизменно сопровождается принудительное знакомство с этим дивом дорожно-строительного искусства, было бы слишком большой лингвистической вольностью называть дорогу – дорогой, но согласимся с давно устоявшейся традицией...
К тому же, замечу, и без того развелось на свете пишущих бездельников, которых хлебом не корми – дай только отыскать какую-нибудь червоточинку, какую-нибудь не стоящую внимания вздорную мелочь, какую-нибудь ничтожнейшую дрянь, а они и рады, а они, того гляди, уж и подхватят, уж и состряпают негоднейший пасквиль, уж разнесут и растрезвонят по всему миру. Нет же, любезный мой читатель, оставим это и будем говорить о неизменных прелестях и смиренной роскоши провинциальной жизни – тихо и мирно будем говорить о Великих Харчах, будем говорить о Юлиане Цибульке.
Однако следовало бы сразу сознаться, что Юлиан не был коренным жителем Харчей. Детство его прошло в Глухих Кутах – небольшой деревеньке, расположенной километрах в пятнадцати от Великих Харчей. С младенчества Юлик был слабым, малокровным ребенком, нежно привязанным к своей матери – Катерине Цибулько; отца своего, Василя Кваса, Зиновий не помнил вовсе. Знал только из неодобрительных отзывов родни, что был он музы'кой25, разъезжавшим по сельским весиллям26, что, как водится у музы'к, людей лёгких на подъём, легко и просто заводил дружбу с легковерными девушками из числа подружек молодой (свежими и краснощёкими, дышащими здоровьем сельскими дивчатами27), легко обвораживал их развязной новизной городского обращения, весело и легко наслаждался прелестями короткого романтического знакомства, легко и беззаботно обещал им скорых сватов, так же легко и беззаботно надолго оставлял наивную девушку в безнадежьи счастливого ожидания и в той же вечной своей разгульной весёлости вскоре вовсе забывал о её существовании.
О бывших своих пассиях Василь вспоминал только перед приятелями, с залихватской восторженностью смакуя своей гулливой удачливостью и именуя глупых девушек дивками28 и коровами. Одним словом, это как-будто о нём пелось в одной из коломыек29:

Той музы'ка начэ птаха, шо нэ сие и нэ жнэ,
Вин вэлыков скрыпков маха та дивок ...(гулять) вэдэ.30


Однако же Катерина, Юликова нэнька31, тихая женщина, всегда занятая делом и всегда находившая эти неотложные к исполнению дела, никогда не говорила об отце неосторожно дурного слова. Напротив, вспоминая не в меру любвеобильного музы'ку, его нейлоновую, с длинными клиновидными воротниками сорочку (невиданную по тем временам роскошь, для вящей сценической образности разукрашенную украинской вышивкой и блёстками), его небрежно расклешённые до невероятных размеров эластиковые брюки, волнистые, густые волосы, по моде того времени роскошными прядями спускавшиеся до самых плеч милого Василя, его пахнущие "Шипром" пышные усы и баки, его доверительный и насмешливый, впечатлеющийся в самоё душу взгляд – она благосклонно вздыхала и в грустной мечтательности о незабываемом ба'тяре32 опускала долу прекрасные и добрые свои очи...
Нет ничего удивительного в том, что наш герой, не знавший отца, сдружился с матушкиным братом – вуйком33 Степаном. Это был человек ни то ни сё, то есть человек, любящий выпить. Причём, когда вуйко выпивал, в нём с яркой убедительностью просыпался пылкий и похвальный дар красноречивой рассудительности и истинно философской, то есть витиевато отстранённой, умудрённости. И пусть слова, в неудержимом своём стремлении к свободе и выразительной законченности, иногда непостижимым образом сшибались и путались между собой, и пусть Степан, икая, натужно багровея и выпучив остановившийся свой взгляд, в мучительной прыти разогнавшейся мысли пытаясь сообразить, о чём он хотел поведать миру ещё минуту назад, иногда принуждён был внезапно прерывать глубокомысленно вдохновенную речь свою – всё равно он был неподражаемо оригинален и притяжательно велик.
Ни жинка34, ни дети его (а их у вуйка было семеро) не могли проникнуть прекраснодушной широты и размаха его умственных изысканий – у детей к вуйку Степану всегда были пошлые и низкие запросы: от игрушек и конфет у младших, до мопеда и денег у старшего, жинка же его, могучая и бесформенная женщина в изношенном пестрядевом халате с чем-то намотанным на голове, очень напоминающим невероятных размеров бесформенный тюрбан (тюрбан этот она носила всегда – вне зависимости от поры года, никто бы уж и не представил её без этой красочной детали, думаю, она не расставалась с ним и в ночи), не приветствовала философических экзерсисов чоловика35. Часто, в волнующе торжественную минуту открытия заповедных истин, она с бесцеремонным негодованием весьма пребольно таскала пьяного философа за чуб, чем несомненно наносила чудовищно непоправимый ущерб мировой мыслительной традиции в её извечном, самоотверженно рыцарственном стремлении постичь непостижимое, наглухо закрытое к познанию, постичь первоосновы, суть, самоё себя.
Впрочем, по признанию самого вуйка, в таком небрежении к себе виновен был, прежде всего, он сам. Женился вуйко, должно быть, по любви, тем более что самый факт любви тяжело было не угадать, глядя на благодетельно располневший и приятно округлившийся стан его избранницы. И всё бы шло хорошо, если бы не простодушное пристрастие Степана к яркой умудрённости да броской неожиданности егозливо находчивого софизма. С первого дня супружеской жизни философия, будто неугомонная любовница, пыталась вмешаться и по возможности подгадить его семейному счастью. За весильным столом на вопрос молодой36, настойчиво пожелавшей похвалы любвеобильных комплиментов, на вопрос, подразумевающий признаний непомерно преувеличенного восторга, сердечного милования и восхищённого лиризма, на вопрос как она выглядит, Степан не устоял перед искушением и прямодушно сострил: "Як свыня в дощ37." От неожиданной Степановой дерзости молода гневно вспыхнула, метнула в его сторону тяжёлый, уничижительно испепеляющий взгляд и отложила глубоко во властную душу свою чувство мстительного презрения: "До циеи тварюки38."

(в продолжение)

?

Log in