Редакционный портфель Aesthetoscope (aesthetoscope) wrote,
Редакционный портфель Aesthetoscope
aesthetoscope

Давид Шраер–Петров (США, Бостон). Бюст Есенина. Повесть (продолжение)

(в начало)

Читатель вправе спросить: «А как же относилась ко всему, происходившему с Борисом его мать?» Она не вникала в мир души своего сына, сведя заботы о нем к приготовлению еды, обстирыванию и прочим повседневным обязанностям, которые в России ложатся на плечи женщины из рабочей, а прежде — крестьянской среды. Мать Бориса — Любовь Ивановна (младшая) сама недавняя крестьянка, пришедшая в город на кондитерскую фабрику имени Микояна, выскочила замуж за непутевого еврейского юношу, разошлась с ним через полгода, родила и подняла на ноги (при участии круглосуточных яслей) сына Бореньку, а потом всю свою душевную и физическую энергию, оставшуюся после трудовых часов на фабрике и усилий по воспитанию сына, сосредоточила на любовной заботе о втором муже, Леопольде Леопольдовиче, выходце из обрусевших поляков, молчаливом технике при электронном микроскопе в лаборатории вирусологии одного из микробиологических институтов. Леопольда Леопольдовича она любовно называла Левочка, не подозревая, сколько в этом заключено иронии. Левочка был природным антисемитом. Он ненавидел евреев безусловно. Без определенных причин. Просто ненавидел. И надо же было случиться, что его пасынок Борис окажется сыном еврея! Но Левочка твердо знал, что необходимо держать язык за зубами. Поэтому, он никогда не участвовал в беседах с Любовью Ивановной или Борисом на опасные темы. А поскольку жизнь большого города неминуемо пронизана присутствием евреев, формой этой жизни для Левочки (Леопольда Леопольдовича) стало молчаливое сосуществование при минимальном контакте с внутренней средой комнаты (в коммунальной квартире), где, кроме Левочки, жили Любовь Ивановна и Борис. Леопольд Леопольдович приезжал на трамвае номер 21 к девяти утра в лабораторию, получал задания от научных сотрудников, выполнял большую часть работы, прерывался в полдень, чтобы съесть бутерброд, приготовленый Любовью Ивановной, дорабатывал положенное время и возвращался домой, чтобы проглотить ужин и наброситься на чтение очередного романа. Левочка был ненасытным пожиратем романов, заменяя реальную жизнь — выдумками писателей. Он был всеяден, как акула, переваривая (пропуская через кишечник мозга) всякую печатную продукцию, включая полчища томов Вальтера Скотта, Виктора Гюго, Оноре де Бальзака, Элизы Ожежко и Михаила Шолохова. Портрет Левочки вполне соответствовал его характеру. Острый скалистый профиль с массивным мечеобразным носом. Рыба–меч. Пародоксально заметить (хотя это может разрушить представление о Левочке!), что отчим Бориса неизменно хорошо относился к Илье, подтверждая полную запутанность гипотезы биологического антисемитизма и отдавая пальму первенства антисемитизму иного рода. Скажем, антисемитизму социальному? Левочка не был верующим католиком. Тогда откуда у Левочки приязнь к Илье?
Борис написал Маше в деревню подробное письмо, в котором успокаивал девушку, уверяя в полной своей ответственности за произошедшее и убеждая закончить десятилетку и получить Аттестат зрелости, с которым она может подавать во всякий институт или техникум. Включая любое медицинское училище. Больше всего Маша мечтала стать доктором или фельдшером. Самое же главное, Борис обещал приехать, как всегда, в начале июня. Для этого он собирается досрочно выполнить курсовое задание и сдать весеннюю сессию.
Иногда жизнь представляется сооружением дома из наштампованных пластмассовых или металлических деталей конструктора, купленного в «Детском мире». Хорошо строить дом напару с возлюбленной (возлюбленным или надежным другом/подругой). Тогда фантазия строителя–напарника соединяется с твоей фантазией. Если фантазии не совпадают, игрушечный дом останется недостроенным. Или развалится, как замок на песке отпускного пляжа. Нередко семейные неурядицы приводят к краху построенного или почти законченного дома. Как в хрестоматийном рассказе Дж. Д. Сэлинджера “Великолепный день для банановой рыбки” рушится мир из–за того, что воображаемая любовь оказывается домом на песке.
В нашем повествовании все наоборот. Условному дому Бориса и Маши суждено было не рассыпаться на песчинки, которые служат аналогией мелких осколков, как когда–то бюст Есенина, нечаянно расколотый на мелкие кусочки, хранимые в доме Равиных, как святыня. Впрочем, святыней этот мешочек с осколками гипса был для матери Ильи. Но она умерла. Илья забыл даже, где хранятся останки гипсового поэта. Все это важно помнить, потому что, провожая Бориса в деревню Борщево, Любовь Ивановна (младшая), с опаской оглядела диковинный велобензоветропед, перевезенный Борисом из институтской лаборатории–мастерской в дровяной сарай, и, как бы невзначай, обронила: «Ты, Бориска, обожди, пока Маша получит Аттестат за десятилетку, да привези ее к нам. Поженитесь, ребеночек народится, а там и хлопотать о жилплощади начнете!» «Ты что, мам, придумала, как меня от глаз Левочки отвести?» «И это правда!» «Тогда зачем на велобензоветропеде ехать?» — заколебался Борис. «Для эффекта! Соображай, Бориска!» « Правильно, мама! Ты у меня самая умная на свете. На обратном пути разберу велобензоветропед и привезу в Питер вместе с Машей. Только жить где будем? У нас вчетвером да еще с ребеночком негде. А снимать комнату — очень дорого». «А ты к Ильюше попросись. Чай, не откажет?» «Конечно нет! Тем более, что…» «Что — тем более?» «Да он почти что дома и не бывает».
Любовь Ивановна не ошибалась. Да и как тут было ошибиться, если коммунальная квартира, в которой ее (плюс Бориса, плюс Левочки) комната, находилась на той же лестничной площадке второго этажа, что и коммуналка Ильи с его двумя комнатами, почти что пустующими вот уже четыре года после смерти матери. Сарафанное радио соседушек–визави исправно докладывало Любови Ивановне, что Илья у себя в комнатах редкий гость. Правда, соседи из обеих квартир при всем своем воображении не могли придумать ничего толкового, чтобы объяснить, где пропадает Илья. На их осторожные или даже прямолинейные вопросы Илья неизменно отвечал, что учебных занятий, сверхурочной работы на травматологии и научных исследований так много, что чаще всего приходится ночевать в институте. Для этих целей в медицинском институте, мол, существует специальная комната отдыха (ординаторская), где можно вздремнуть часок–другой, а потом продолжить работу. Соседи верили или притворялись, что верили. Существовало нечто вроде круговой поруки: в случае проверки паспортного режима (таковой еще не утратил силу даже в послесталинской Совдепии), было принято отвечать участковому милиционеру, что Илья Равин продолжает проживать на жилплощади двух своих комнат, в данной коммунальной квартире, а в настоящий момент находится на занятиях или клинической практике.
И в самом деле, Илья продолжал исправно посещать лекции и учебные занятия, как правило, проходившие в аудиториях и лабораториях, прилегающих к различным клиникам: хирургической, терапевтической, акушерской, педиатрической и так далее. Он колебался: что же выбрать ему в дальнейшей врачебной деятельности? И склонялся к гематологии–онкологии. После занятий Илья мчался в лабораторию иммунологии, где колдовал над выращиванием культуры клеток лимфоцитов, выделенных из зародыша, полученного при прервавшейся ранней беременности, и переданного Илье из акушерской клиники. Рабочей гипотезой, вокруг которой накапливались эксперименты Ильи, было предположение, что можно заменить лимфоциты, погибшие при облучении, на донорские лимфоциты, выращенные в колбе. В случае успеха, можно было думать о лечении лучевой болезни или осложнений, возникающих при рентгено — и — радиотерании рака. Конечно же, Илья должен был продолжать свои дежурства на травматологии, потому что со смертью матери одной стипендии на жизнь явно нехватало. Все это соседи знали и готовы были в любое время дня и ночи встать на защиту Ильи, помня, что закон жесток и жесток: кто не проживает на данной жилплощади, теряет ее. Однако и эти преданные соседи (в том числе и мать Бориса — Любовь Ивановна) были в недоумении: если раньше Илья возвращался из института поздно, а 2–3 раза в неделю не приходил ночевать, дежуря на травматологии, то теперь он не показывался дома неделями. Откуда им было знать, что Илья практически переселился к Еве. Борис был единственным, кто знал, где почти постоянно живет Илья.
Борис хотел поехать на своем велобензоветропеде в деревню сажать картошку. Но передумал. Не ехать передумал, а передумал на велобензоветропеде. Главной целью этой поездки была Маша. Его — ее — их возможное будущее.
Илья оказался впервые в жизни в положении семейного человека, домашний мир которого замкнулся на любимой женщине. Этой женщиной была Ева. Каждое утро, когда Илья просыпался, он видел рядом с собой Еву. Она спала, положив голову ему на грудь. Каждый раз ему трудно было отодвинуться от спящей возлюбленной. Она чувствовала, что он оставляет ее, пусть на мгновение, на час, на день, но отстраняется, покидает. Это было, как принудительная репетиция неизбежного окончательного ухода. Или разрыва. А может быть, всеобщей катастрофы, которая разъединит их тоже. Каждый раз Ева чувствовала мгновение, когда Илья выскальзывал из постели, оставляя ее на целый день. Один из углов мастерской–студии служил кухней. Тихонько, чтобы не разбудить Еву, он ставил чайник на газовую плиту, жарил яичницу, намазывал маслом ломоть ржаного хлеба и, убегая в институт, целовал спящую Еву. До медицинского института было рукой подать. Он пробегал это расстояние за десяток минут, распевая вольные горластые песни, улыбаясь встречным–поперечным, перепрыгивая через лужи, словно открываясь миру при помощи первоначального пароля жизни по имени Ева.
Ева несколько раз принималась за бюст Есенина. Она получила доступ в Пушкинский Дом к посмертным маскам поэта. Казалось, все было у нее в руках и воображении. Однако потерялся какой–то ключик, который (если бы его найти!) позволял вернуть холодной глине виновато–растерянную улыбку, невозможное, но ведь существовавшее, по свидетельствам очевидцев, сочетание нежности и хулиганства, застывшее на его губах. Несколько раз приходил старый скульптор С–кий, прокашливался после поднесенного стограммового граненого стаканчика водки и прохаживался перед влажной простыней, покрывающей глину. Ева откидывала простыню для его критического обозревания. Из глины выступали очертания шеи и ключиц Есенина. С–кий покачивал головой и покрякивал, что не означало ни одобрения, ни отрицания. Еве нужно было безусловное одобрение. «Понимаешь, Евочка, как будто бы все есть в этом человекоподобном куске глины, но чего–то самого главного — пока еще нехватает. Нет эволюции от деревенской березовой лирики до горькой разухабистости Москвы кабацкой». «Говорят, что в вашем бюсте Есенина соединялось все это. Правда?» — спросила Ева, как она спрашивала своего учителя не раз, начиная с того времени, когда он вернулся на свободу из лагерной больницы. Да, он был снова свободен. Ему даже заказывали кое–какие оформительские работы. Вернее, не столько ему, сколько, зная о его искалеченной руке, заказывали мастерской С–кого, в которую он набрал горстку молодых скульпторов, знавших его барельефы и бюсты по фотографиям и скупым посещениям музейных запасников. Среди учеников С–кого была Ева, только–что закончившая Академию Художеств. Он ей покровительствовал с особенной страстью, накопленной во время заключения и нерастраченной в его тогдашние годы. Было несколько лет, когда они жили вместе. Но потом, к общему согласию, разошлись, да и вся мастерская старого скульптора распалась на самостоятельные студии. Так Ева получила свой полуподвал-мастерскую на Карповке. Но дружба сохранилась, заменив редкие ослепления страсти, и слава Богу, оставив чуть ли не дочернюю нежность и благоговение ученицы к Мастеру. Как правило, С–кий захаживал в студию Евы раза два в неделю. Если шел дождь, был снегопад или мела желтая метель оборванных ветром листьев, они оставались для разговоров в студии. Если светило солнце или, по крайней мере, была сносная погода, С–кий вытаскивал Еву на прогулку.
И на этот раз (было начало июня) С–кий вытащил Еву из ее полуподвала. Она называла эти прогулки исповедальными. Прошло пять лет, как они перестали быть любовниками. Это придало их встречам и разговорам истинную независимость, которая для профессионала в любой области интеллектуальной деятельности, а в особенности — в искусстве — важнее нескольких минут эротического блаженства. Они шли Каменным островом вдоль набережной Малой Невки. По берегам реки буйно цвела черемуха. Черные сучья были обсыпаны белыми соцветиями. С–кий пришел на этот раз после длительного перерыва. После того вечера, когда Илья и Борис оказались незваными гостями Евы, старый скульптор решил не мешать частыми визитами развитию событий, которые его интуитивное чутье угадывало как начало серьезного увлечения. Может быть романа. Что–то задевало его, что–то мешало относиться ко всем этому, как к случайной встрече, которая никуда не приведет. И все же, память не отпускала. Он звонил Еве несколько раз. Звал побродить по весенним набережным, как в прежние времена. Она отказывала ему под благовидными предлогами. По голосу Евы было очевидно, что она переживает нечто сильное, не оставляющее времени даже для прогулок с учителем. Все–таки С–кий настоял, убедил. Бог знает, как назвать силу воздействия слов человека, которому необходимо разделить свое состояние с близкой душой. Ева была его единственным другом.
И вот они на Каменном острове. «Ты знаешь, Евочка, один из твоих ноябрьских гостей до странности напомнил мне довоенное увлечение. Нет! Увлечение будет абсолютной неточностью. Это была настоящая любовь. Я встретился с изумительной девушкой. Она была студенткой Лесотехнической академии. Это был конец тридцатых. Все ждали худшего, и оно незамедлительно пришло: начались массовые аресты, приговоры и расстрелы. Только я и моя возлюбленная, как будто бы ничего не замечали. А можно было предположить, что чекисты доберутся и до моей мастерской. Я тогда работал над бюстом Есенина. Хотя поэта давно не было в живых, он вспоминался партийными идеологами как певец кулачества. Я на это не обращал внимания. Успел закончить его скульптурный портрет в глине и перенести в гипс. В последнюю нашу встречу моя возлюбленная сказала, что она собирается стать матерью. Я не знал, что ответить. В такое опасное время было немыслимо заводить ребенка. У меня нехватило сил (и слава Богу!), чтобы отговорить ее сохранить беременность. Словно чувствуя, что меня вот–вот арестуют, я привез к ней свою единственную драгоценность — только что законченный бюст Есенина и еще одну незавершенную работу. Мои предчувствия оправдались: той же ночью меня арестовали, бросили в тюремную камеру, допросили и вынесли приговор: отбывать наказание сроком на десять лет в одном из северных лагерей ГУЛАГа под Вологдой. Как ты знаешь, я пробыл бы в лагере десять лет или даже больше, да помогло несчастье: я изуродовал правую руку на лесоповале. После тюремного госпиталя меня сначала сослали в северный Казахстан до окончания срока, потом, как ты знаешь, отпустили на волю». «А что с этой девушкой, вашей возлюбленной?» «В общежитии Лесотехнической академии, мне сказали, что она еще до войны выписалась, и нового адреса не оставила. В канцелярии сообщили, что она взяла академический отпуск тогда же, когда выписалась из общежития, и больше в Лесотехнической академии не появлялась». «Вы начали было с того, Иосиф Борисович, что один из моих незванных гостей напомнил девушку из довоенных студенческих лет. Я не ошиблась?». «Да, мне так показалось. Но ведь это больше похоже на аберрацию памяти, чем на реальность. Все эти годы я терзался мыслями: что с ней? С ребенком, которого она собиралась родить? Когда я думаю, что мой сын или моя дочь живут где–то и не подозревают, что их отец мучается подобными догадками, я начинаю сходить с ума». «Но что же делать, Иосиф Борисович? Кто и как в силах вам помочь?» «Кроме меня — никак и никто! Я даже дошел до того, что стал бродить по Лесотехническому парку: вдруг на какой-нибудь аллее я встречу мою возлюбленную». С–кий посмотрел на Еву с таким отчаянием, что она готова была отдать все, что у нее было, лишь бы избавить старого учителя от душевной тревоги. И все же, практический еврейский ум молодой женщины, не мог не усомниться: «А почему именно теперь старый скульптор начал терзаться угрызениями совести или чем–то еще, имеющим более точное название, не пришедшее ей сразу на ум? И какая связь этих терзаний с тем, что один из ее ночных гостей (Борис? Илья?) напомнил С–кому давнишнюю любовь?»
Ева и С–кий проходили мимо стоянки рыболова. В ведре плескались рыбки размером в ладонь. Классическая невская корюшка. Их было с дюжину, не больше. Так что даже неловко было задавать традиционный и ни к чему не обязывающий вопрос: «Как ловля?» И вдруг поплавок дернулся несколько раз, погрузился в воду, а потом вовсе исчез. Леска потянула удилище. Рыболов едва его удерживал, подставляя под рыбину сачок и вкрикивая от восторга: «Какой красавец! Ну, не сорвись! Не сорвись, милый!» Это был крупный судак. Рыбак снял его с крючка и опустил в ведро. Корюшки показались лилипутами по сравнению с гигантским судаком — Гулливером. «Поздравляем! Какая удача!» — заторопились выразить свой восторг С–кий и Ева. «Вот видишь, Евочка, мы оказались свидетелями достигнутого на глазах человеческого счастья!» Всегда немного скептически настроенная, чуть циничная Ева ответила: «Что нам до его случайного рыбацкого везения?!» «Бывают, Евочка, знаки свыше!»
Ева не была склонна слушать откровения С–кого, тем более, что она боялась разрушить случайными догадками свалившееся на нее счастье любви. Что–то настораживало и даже пугало ее в этой истории с довоенной возлюбленной С–кого. Еве было так хорошо с Ильей, что она не заглядывала вперед. Не загадывала большего, мечтая сохранить настоящее. Она даже перестала приглашать к себе С–кого, а если и приглашала на чашку чая, то когда Илья был занят в институте. Как ни пытался С–кий возобновить разговор о своей довоенной возлюбленной, Ева уходила от этой темы, убедив себя, что лучше избегать намеренных или случайных встреч С–кого с Ильей.
Случайности преследуют нас.
В последний момент Борис Рябинкин прислушался к доводам разума и отправился к Маше поездом. Слишком важные дела предстояло ему решить. Так что путешествовать на велобензоветропеде было риском. Вдруг турбинка или моторчик подведут? А Маша будет ждать понапрасну. В ее положении это очень волнительно и даже опасно. От волнений могут начаться преждевременные роды. Борис, конечно, рассказывал о своих сомнениях закадычному другу. И все же, самой главной заботой было найти жилье для них с Машей и будущего ребеночка. Тем более, что Борис мыслил так же, как его мать Любовь Ивановна: «Когда–то надо становиться отцом. Девушка она хорошая, из сельской интеллигенции». «Да ты не ответил, где вы жить–то будете?» «Пока у нас. А потом что–нибудь образуется».

(в окончание)
Tags: aesthetoscope.2013, проза, редакционный портфель
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments