?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry Поделиться Next Entry
Владимир Борисов (Москва). Белые голуби ефрейтора Лямина (окончание)
aesthetoscope
(Начало читать здесь)

4.
Зельма и Хельмут Фляйшер, одиннадцатилетние близнецы, члены Дойчес Юнгфолька, впервые вышли на самостоятельную охоту. Зельма, еще в полдень случайно услышав откуда-то сверху, с чердака соседнего дома русскую речь и мужской громкий смех, чуть ли не пинками выгнала своего глухонемого брата из подвала овощной лавки фрау Каргер, где они со своей матерью, с замужества забитой и запуганной женщиной, скрывались последние четыре дня, пока советские войска с боями прорывались к центру города, и сквозь руины и заброшенные сады повела его к сараю, где хранила по случаю найденный ручной пулемет MG-08/18, брошенный немцами при отступлении. Взгромоздив пятнадцатикилограммовую железяку на детскую коляску, дети доволокли его до ближайшего перекрестка, где уже под руководством не по-детски холодной и озлобленной Зельмы, установили пулемет в тени раскидистого куста сирени, откуда прекрасно просматривалась вся улица. Хельмут первое время с интересом разглядывал оружие, но уже через полчаса мирно посапывал на молодой травке, предоставив тягомотину ожидания своей сестре.

…Сергей шел по улице к ратуше, шел, радостно размахивая руками, всей грудью вдыхая весенний воздух. Он полюбил! Он знал это совершенно отчетливо. Перед его глазами все еще стояло лицо веселой и взбаломошной девчонки Эльзы, а это ее последнее "Ich werde auf Sie, Herr der Soldat, warten... Das Ehrenwort werde ich warten." ("Вы очень добрый, господин солдат. Я вас никогда не забуду..."), сказанное ею на прощание, звучало в нем как песня. Песня всепоглощающей любви и всепобеждающей весны.
Лямин остановился на перекрестке, улыбаясь, поправил лямку мешка, где копошились подаренные девушкой голуби, и, тут же споткнувшись о тяжелую, плотную пулеметную очередь, упал на пыльный камень мостовой, в болезненном бессилии ломая ногти и сдирая кожу с пальцев широко разбросанных рук. Последнее, что увидел он сквозь мерцающее болезненное отупение, были детские кривоватые ноги в тяжелых ботинках и коричневых растянутых на коленках колготках, и еще ему показалось, что кто-то бесцеремонно и нагло стаскивает со спины его вещевой мешок…
Все последующее дни, когда Сергей Лямин осознал, что он жив, прошли в тяжелых болезненных операциях, изнуряющей гангрене, мотании по госпиталям Германии, Польши, а потом и России, в страшных мытарствах самого обыкновенного русского солдата, многократно умноженных ясным осознанием рухнувшего счастья. Счастья любить и быть любимым.
А в 1946 году, его, только-только начинавшего ползать на своих долго не заживающих культях ног, из московского госпиталя в Марьиной рощи без всякого объяснения перевезли на остров Валаам, где в бывшем православном монастыре был оборудован госпиталь для инвалидов войны.

5.
Над островом, над остатками древнего соснового бора и гранитными утесами-волнорезами и над старинными монастырскими постройками послышался дребезжащий, какой-то до необычайности фальшивый звон треснутого церковного колокола.
- Ужин… - пробормотал удивленно Сергей и осмотрелся. Над окружающим Валаам озером вольно раскинулось темное, сочное, отчаянно-синее небо в обрамлении вытянутых пестро-розовых вечерних облаков. - Ах, чтоб тебя, совсем забыл. - ругнулся обескуражено Лямин. - …Белые ночи…Наступают белые ночи…Сколько лет здесь живу, а все не могу привыкнуть…
Мужик вздохнул, выхаркнул далеко в воду изжеванный папиросный окурок, убрал огрызок карандаша и исписанный неровными строчками лист грубой оберточной бумаги в верхний карман мятой, словно изжеванной, серого цвета пижамы. И, резко развернувшись на руках, как мог быстро двинулся по направлению к монастырю, далеко вперед выбрасывая лишенное ног тело, кургузое и нелепое. Куски грубой кожи, крепко пришитые на коротко обрезанных штанинах, болтающихся на все еще кровоточивших культях ног, шуршали по древней, каменистой мостовой отчетливо и сиротливо. …
Шууук, шууук, шууук… Шууук, шууук, шууук…
Справа и слева, из-за примыкающих к госпиталю кустов и с прогретых на летнем солнышке каменных прибрежных утесов, раскачиваясь, начали появляться такие же, как и Лямин, «ходячие» калеки…
Шууук, шууук, шууук… Их становилось все больше и больше: безногих мужиков, бывших солдат, спешивших на ужин в монастырь…
Шууук, шууук, шууук… Шуршанье кож, под арками потолка сливается вдруг в нечто громкое и страшное…
Шууук, шууук, шууук…
Таких, как Лямин, на острове Валаам было несколько сот человек. Дай Бог, если не тысяч. Вдоль извилистых и длинных монастырских коридоров, аркообразных, вечно влажных и холодных, с проплешинами обвалившейся штукатурки уродливыми чужеродными сооружениями притулились дощатые нары, лишь для блезиру застеленные несвежим, серым, прелым бельем. Утром, если погода позволяла, с нар этих на улицу, поближе к солнышку, словно огромные серые клопы, как могли, через силу, сдерживая стоны и слезы, сползали безногие, а частенько и безрукие калеки: инвалиды, чудом уцелевшие в жерновах кровавой войны и не сдохнувшие по дороге на Валаам в одном из многочисленных более мелких прифронтовых полевых госпиталей. До самого вечера, когда санитарки из бывших уголовниц, наглые и разбитные бабенки, приносили ужин в высоких зеленых и мятых термосах, притороченных к засаленным черенкам от лопат, инвалиды как могли расползались по острову, грелись на высоких каменистых берегах озера, подставляя свои кургузые бледные тела и заживающие культи скупому на тепло северному солнышку. В бывших монашеских кельях, так же, как и в коридорах, стояли наскоро сколоченные нары, но из-за наличия в кельях небольших оконцев, пропускающих малую толику света, главврач госпиталя распорядился предоставлять эти комнатки только для бойцов, потерявших как верхние, так и нижние конечности…
«Огарки» - так обычно, почти дружелюбно обращались к ним измотанные и затюканные старухи-сиделки, изо дня в день, из месяца в месяц вынужденные ворочать этих когда-то сильных и смелых мужиков, подмывая и кормя их с ложечки…
«Огарки!» - в бессильном отчаянии, про себя, а то и в полный голос кричали вечно пьяные врачи-хирурги, доведенные до скотского состояния отсутствием нормального питания и медикаментов для своих пациентов…
«Огарки» - презрительно морща носы, проползали мимо келий с такими обитателями более «укомплектованные» конечностями калеки…
Ужин проходил обычно в большой, плохо отапливаемой монастырской трапезной. Дирекция госпиталя не удосужилась даже побелить стены и теперь на калек, жадно глотающих полусырой, клейкий хлеб и переваренный горох, сверху, с потолков и высоких квадратных пилястр взирали скорбные лица святых и великомучеников. Господи, да какие же еще муки должен перенести обычный человек, чтобы стать с вами рядом!? Как ни странно, прием пищи в трапезной проходил если и не весело, то, как ни крути, все ж таки оживленно…
- Эй, молодой, подай-ка горчички…
- Да откуда ж я тебе ее возьму, высру что ли!?
- Какой ты грубый, фу! Ну, сказал бы просто, мол, нет ее, кончилась, мол, она, товарищ лейтенант, горчичка, значит.…А ты "высру"…
- Товарищ, товарищ…Скажи спасибо, что тебе руку спасли, а то бы ходил сейчас в огарках, товарищ лейтенант…
- Эх, братва.…Какой я сегодня сон видел…Иду значит я по Одессе, клешами пыль поднимаю, а навстречу мне цыпа... Мммммм…Сказка… И, что характерно, она, господа инвалиды, прямо так на ходу и разоблачается… Мда… И когда между нами осталось всего пару шажочков, сбрасывает, она значит, белье свое белое, да с начесом…
- Ну и что дальше, не томи, морячок!? - незаметно для себя заинтересовались соседи по столу…
- Да что дальше…- Моряк загрустил, аккуратно смахнул со стола хлебные крошки в ладонь, а оттуда в беззубый рот…- Белье-то она скинула, а под ним яйца… Гадом буду, большие такие, морщинистые, как у старого слона… Так у меня враз все желание и улетучилось… Упало, так сказать…
Смех прокатился над столом и на миг люди позабыли о своих болячках, о родных, что, быть может, так их никогда и не увидят, о прошедших и будущих операциях, на живую, без анестезии, о холодных и сырых коридорах, о страшном одиночестве, что сковывает по ночам хуже, чем холод и голод…
- Кстати, Сережа - шкодливый морячок ненатурально смотрел мимо, поверх головы Лямина, собравшегося уже выбираться из-за стола. - Тебя сегодня что-то уж больно упорно Томка разыскивала… Может клизму хотела поставить, а может и наоборот, хотела, чтобы ты ей поставил…
- Какая еще Томка, зачем? - буркнул было Сергей и покраснел, бурно и неожиданно…
- Ну, тебе, паря, виднее зачем - противно рассмеялся весельчак в тельняшке, и стол вновь утонул в хохоте мужиков, скорее в завистливом, чем в обидном… Лямин покраснел еще круче и поспешил убраться из столовой.
- Вот же блядь ненасытная! - думал он зло, на руках подтягиваясь на свои нары.
В тот день, когда объявили о смерти Сталина, вернее в ночь, потертый жизнью дежурный врач плакал на улице пьяными слезами и для чего-то расстрелял всю обойму своего пистолета в желтую, шершавую луну. В ту ночь медсестра Томка, Тамара Кривоус, осужденная в свое время по делу врачей и неизвестно, как и почему появившаяся здесь уже в должности дежурной медсестры, запустив под одеяло Лямина свою горячую, жадную ладонь, исподволь, тихим сапом, возбудила молодого спящего мужика, а потом, сбросив сапоги и ватные штаны, оседлала Сергея ровно лошадь и поимела его пошло и больно… С тех пор она, хоть раз в неделю, но повторяла подобное и на жалкие попытки безногого, от голода слабого мужика воспротивиться, смеялась жестко и беспощадно. На слова же о его чувствах к немке Эльзе либо просто насмехалась, либо запугивала доносом куда нужно… Практически весь коридор знал об их связи, но недовольство Сергея изголодавшие по бабьим ласкам мужики не разделяли, откровенно считая придурью счастливчика…
- Эх, малый, да кабы меня так Томка хоть раз изнасиловала, да я бы ей за это весь сахар за год отдал бы - не глядя… Сукой буду! - исходил завистью и божился беззубый моряк, спящий на соседних с Ляминым нарах, запуская ненароком руку в штаны…
- Вот и предложи, гад! – срывался на крик бывший ефрейтор и уползал прочь от пошлых и недобрых разговоров, завистливых взглядов, скабрезных намеков, уползал на берег, на заветный свой камень, где обычно писал никогда не отправляемые письма своей Эльзе. Вот и сейчас, в нагрудном кармане пижамы письмо его, так и не дописанное, исходило сухим шепотом неровных строчек.
«Здравствуйте, дорогая Эльза. Вот уже скоро девять лет, как мы с вами не виделись…Странно, очень странно, но я никак не могу сказать вам, фройляйн Эльза… И не оттого, что в моей стране это как-то не принято, и не оттого, что вы можете выйти замуж (я о такой возможности даже и думать не желаю) и стать фрау, а вот не могу и все тут… Вы моя, просто моя Эльза, смешливая, длинноногая девчонка с пыльного чердака в имении фон… как бишь его? Забыл. Вы не поверите мне, Эльза, но забыл…Все помню: и веснушки у вас возле носа, и странные темно-синие льдинки в ваших голубых глазах, и прозрачные капельки пота у вас над верхней губой… И как вы меня той трубой по голове шарахнули… Я все помню…И то, что обещал к вам приехать, тоже помню…Но, дорогая Эльза, для того, чтобы нам с вами встретиться…»
- А, вот ты где…- Тамара, несмотря на грубую и крепкую свою фигуру, как обычно, подкралась к Сергею бесшумно.- Все о немке своей страдаешь, паря? - хохотнула медсестра коротко и присела рядом с Ляминым на все еще теплый валун, довольно больно ткнув парня в бок.- Зря! Падлой буду, зря! Ты, мальчишечка, не думай, раз усатый пахан откинулся, значит, все можно стало: что хочу, то и пишу, о чем хочу, о том и думаю? Кукиш с маслом, Сереженька. Кукиш с маслом… - деваха неожиданно вскочила, покружилась вокруг Сергея, словно старая сука, выбирающая место, где бы блевануть, вновь присела с ним рядышком и вдруг заплакала в голос, по-бабьи безутешно…
- Ты прости меня, Сереженька, прости, ненаглядный мой.…Видит Бог, я и сама толком теперь не пойму, как такое могло случиться.…Прости… - она уткнулась опухшим и красным от слез лицом ему в подмышку и затихла.
- Да что случилось-то, что на рев исходишь? - Лямин даже коротко погладил медсестру по жирным, давно не мытым рыжеватым волосам. Та, перехватив его ладонь, обмочив ее слезами, прижалась к ней щекой и тихо выдохнула:
- Я тебя, мой миленок, в стиры, в очко проиграла… Подруге своей… Маруське, значит…
Лямин отстранился от рыдающей Тамары, внимательно, словно впервые, разглядывая черты ее лица, и глухо, даже как бы равнодушно, поинтересовался:
- Ну, и во сколько ты меня, Тома, оценила? Сколько на кону лежало, спрашиваю?…
- Водки бутылка, да пять пачек «моршанской», - голос ее стал тихим и виноватым.
- Уходи, курва. Уходи, прошу тебя… По-хорошему прошу… - Он отвернулся и закурил, равнодушно вглядываясь в темную прохладу северного озера. Руки его, сильные узловатые пальцы аккуратно и не спеша, на мелкие кусочки рвали так и недописанное им письмо. Вялыми лепестками падали обрывки на воду, скоро промокали и, колыхаясь, тонули, растворяясь в зеленоватой глуби… За его спиной зашуршала трава - Томка успокоилась и ушла…Оно и понятно, хоть и светло, а уже ночь давно.…Спать хочется…
- А у нас тут, Эльза, белые ночи…Мечта, а не ночи, вот разве что соловьи не поют… - не к месту прошептал Сергей, чуть слышно, с отчаянной тоской в севшем голосе и, оттолкнувшись от валуна, скользнул в воду. Тело сковало холодным панцирем, но он шел в глубину, понимая, что через несколько шагов с последним вдохом всё это отлетит, растворится в тёмной воде, как и невыносимая боль того унизительного рабства, в котором он оказался.

6.
…А за высокими, в рост человека, кирпичными, увитыми пестрыми плетями девичьего винограда и резным плющом стенами небольшого пансионата для престарелых при Кельнском соборе Святых Петра и Марии, царила тихая степенная осень. Пожухлые листья корявых древних сливовых деревьев с махорочным треском, шурша на ветру, опадали на узкие песчаные дорожки, приоткрывая сизовато-восковые пятна переспевших плодов. Одичавшие розы лишь изредка несли на своих узловатых шипастых ветвях изысканные цветы древней селекции. А белого мрамора фонтан в виде кающегося грешника, так и не ожив со времен войны, потемнел и поскучнел с годами… И лишь иногда под вечер тишина старинного сада отступала под тяжелыми басами главного соборного двадцатичетырехтонного колокола Петера, да вторивших ему более мелких: Специозы и колокола Трех королей…
- Фройляйн Эльза, фройляйн Эльза…
Из полураспахнутой высокой и резной двери выглянула в сад молоденькая, смешливая, рыжеволосая девчушка в строгой накрахмаленной форме сестры милосердия.
- Господа, вы не видели случайно фройляйн Эльзу? Она уже как на четверть часа опаздывает на вечерние процедуры. Дежурный врач господин Райцейнштейн сердит необычайно - зачастила сестра милосердия, заметив на ближайшей скамейке двух стариков, увлеченно играющих в карты. Один из них, худой до болезненности, снял нитяные перчатки и сбросил карты, записал что-то в тетрадку большим толстым карандашом и лишь потом, ткнув кривым суставчатым пальцем куда-то в глубину сада, проскрипел надтреснутым голосом:
- Вы, фройляйн Марта, служите у нас уже более двух недель, а до сих пор не можете запомнить, что из всех пациентов нашего пансионата только три человека посещают сад после ужина: это мы с Генрихом и фройляйн Эльза. Мы играем либо в карты, либо в шахматы, а фройляйн Эльза обычно сидит на скамейке в розарии, курит и слушает вечерние колокола… Она любит слушать колокола. Если мы играем в карты, то сидим на этой скамейке - здесь светлее, если в шахматы, то возле фонтана… А фройляйн Эльза всегда на одном и том же месте…Она вообще очень странная женщина, эта фройляйн Эльза… Вот если бы… Куда же вы, фройляйн Марта, я же еще не докончил…
- Да, да, господин Греб, - заторопилась девушка, сделав чуть заметный реверанс. - Я обязательно вас выслушаю в следующий раз и все запомню: кто, где и когда сидит… Но сейчас я необычайно тороплюсь! - она скрылась из виду, но еще долго среди деревьев был слышан ее смех, который прекратился, вернее сказать просто перешел в громкий, испуганный крик:
- Фройляйн Марта, что с Вами!? Вы живы!?
Хрупкая, совершенно седая старушка, в легком клетчатом пальто и странного вида шляпке с потрепанной вуалькой, заправленной на поля, и в самом деле сидела на скамье розария, вольно откинувшись назад. Широко распахнутыми, немигающими, блекло-голубыми глазами она, казалось, удивленно разглядывала побледневшую сестру милосердия, опустившуюся перед ней на колени и безрезультатно пытающуюся почувствовать биение пульса на тонком в кости запястье фройляйн Эльзы.
- Я же вам говорил, деточка - вновь заскрипел голос спешно подошедшего старика - Странная она женщина, эта фройляйн Эльза, даже умерла и то не так, как полагается…
- Как полагается… - прикрыв ладошкой рот, медсестра пораженно взглянула на старика и с криком: "Господин Райцейнштейн, беда, беда господин Райцейнштейн!" бросилась к дому.
- Что это с ней!? Неужто усопших ни разу не видела? - Хмыкнул старый Греб, проводив недоуменным взглядом убежавшую, и, наклонившись, опытно, одним движением ладони прикрыл глаза покойной. - Так-то, пожалуй, лучше будет, фройляйн Эльза. - бросил он чуть слышно и, тягостно выдохнув, присел рядом с покойной.
На стене, заросшей девичьим виноградом и плющом, на фоне темно-фиолетового с багровыми полосами заката, удивительно яркими белыми пятнами горели два голубя, с мохнатыми лапами и радужными бусинами глаз.
- Почтари… - шепнул старик и замолчал, впитывая поплывшие над садом тяжелые и густые звуки колокола.
Сумерки постепенно сгущались и уже вряд ли кто смог бы прочесть, даже если б попытался, на выпавшем из рук старушки, грязном и истоптанным каблуками ортопедических ботинок господина Греба небольшом фотоснимке, истертые неверные строчки, выведенные химическим карандашом.
«Справка выдана фройляйн Марте Берг, ефрейтором отдельной разведроты Ляминым, на предмет предъявления всем работникам советских комендатур для свободного возвращения ее домой в пригород Кельна, имение фон Hoffmann. Фройляйн Марта Берг последние три года служила у баронов Hintergrund Der schwarze Storch горничной, а значит, может быть приравненной к пострадавшим от мирового капитализма. 28 апреля 1945 г. Ефрейтор Лямин»